– А твои уши никаких посланий не принимают?
– Нет. Как ни прислушиваюсь – только голова еще сильнее болит...
– Ну, тогда расслабимся и будем ждать Крысу! – сказал я упрямо.
Другого варианта я все равно не видел.
Пока подруга заваривала на кухне кофе, я исследовал все углы в просторной гостиной. Камин был настоящий, классический. Хотя им явно не пользовались в последнее время, кто-то заботливо подготовил все к тому, чтоб разжечь его, как только понадобится. Из трубы дымохода торчало несколько дубовых листьев. Для не очень холодных дней, чтобы не тратить дрова, предусматривалась керосиновая печка. Судя по стрелке манометра, топливный бак был залит до самых краев. По одну сторону от камина тянулись застекленные стеллажи, забитые старыми книгами. Ужасающим количеством книг. Я пролистал, сняв с полок, пять или шесть брошюр наугад; все они были изданы еще до войны и давным-давно утратили всякую ценность. Особенно много книг по географии, точным наукам, истории, философии и политологии. Сегодня все это не пригодилось бы никому – кроме разве какого-нибудь историка, решившего выяснить, из чего состоял обязательный багаж японского интеллигента конца 30-х годов. Попадались и послевоенные книги, но каких-нибудь тридцати лет оказалось достаточно, чтобы и они сошли с круга. Испытание Временем с честью выдержали лишь «Мифы древней Греции», «Героика» Плутарха, да несколько шедевров мировой классики; только с ними, пожалуй, еще можно было бы провести здесь целую зиму. Такое огромное количество никому не нужного чтива в одном помещении я встретил впервые в жизни. Там, где стеллажи обрывались, я наконец-то нашел полки с музыкой: настольные колонки, ламповый усилитель, проигрыватель – стандартный набор меломана шестидесятых, – плюс сотни две пластинок. Как и книги, все пластинки были старыми, запиленными – но назвать их обесценившимися все же было нельзя. Что ни говори, а музыка обесценивается не так быстро, как мысли. Я включил усилитель, поставил первую попавшуюся пластинку и опустил иглу. Нэт Кинг Коул запел «К югу от границы». Вся комната словно отъехала в прошлое: я снова дышал воздухом шестидесятых.
В стене напротив было четыре окна – на равном расстоянии друг от друга, с двойными рамами и метра по два высотой. В окнах я увидел пепельно-серый дождь, заливавший пастбище. Нити дождя висели так плотно, что цепочка гор на противоположном краю долины едва различалась.
В центре комнаты на дощатом полу был постелен ковер метра в три шириной; на ковре стояли журнальный столик, диван с креслами для гостей и шкаф с выдвижными ящиками. В самом дальнем углу ютился массивный обеденный стол, покрытый толстым слоем белесой пыли.
Чего-чего, а пустоты в гостиной хватало с избытком. В самой дальней от входа стене я обнаружил неприметную дверь, отворил ее – и оказался в небольшой кладовой. В тесную, метра три на три комнатушку были свалены, как попало, старая мебель, циновки, посуда, клюшки для гольфа, декоративные вазы, гитара, матрасы, пальто и куртки, альпинистские ботинки, пожелтевшие газеты-журналы и прочая ненужная дребедень. Среди прочего я увидел дневник ученика средней школы и игрушечный самолет с радиоуправлением. Все вещи произведены на свет в пятидесятых – шестидесятых. Время в доме шло очень странным образом – так же, как и старинные часы в гостиной. Люди приходили сюда, когда им заблагорассудится, и, подтягивая гири, заводили часы. Покуда гири оттягивали пружину, часы мелодично тикали, и Время шло. Потом гири опускались, одна за другой, до самого пола – и Время останавливалось. Гиря за гирей, горка застывающего Времени росла под часами на полу, словно чья-то теряющая краски жизнь.
Прихватив в кладовке несколько старых журналов о кино, я возвратился в комнату, плюхнулся на диван и начал рассеянно перебирать страницы. В одном изжурналов я наткнулся на анонс фильма «Аламо» – самой первой из версий, в постановке Джона Уэйна. Как сообщалось в рекламе, еще до выхода на экраны картина получила «всемерную поддержку и благословение» самого Джона Форда. «Я, – заявлял тут же Джон Уэйн, – хочу делать кино, которое осталось бы в сердце каждого американца!» Бобровая шапка на макушке Уэйна говорила о полнейшем отсутствии вкуса у ее хозяина.
Подруга вернулась из кухни с чашками в руках, и мы стали пить кофе, сидя лицом к лицу. Капли дождя молотили в окна мелкой унылой дробью. Время, все больше сгущаясь, перемешивалось с зябкими сумерками и затапливало комнату, как какой-то вязкий мазут. Желтый свет лампы рассыпался мелкой пыльцой и растворялся в черном воздухе без следа.
– Устал? – спросила подруга.
– Да, пожалуй... – рассеянно ответил я, разглядывая пейзаж за окном. – Так вот ищешь что-то, стремишься куда-то, и вдруг раз – и приехали, больше никуда не нужно идти... Странное чувство, трудно сразу привыкнуть. А главное – долину-то с фотографиями мы нашли, а ни Овцы, ни Крысы здесь нет!
– Ты ляг поспи. А я пока поесть приготовлю...
Она сходила на второй этаж, принесла одеяло и укрыла меня. Потом разожгла керосинку, вставила мне в губы сигарету и поднесла огонь.
– Не грусти. Все будет очень хорошо, вот увидишь!
– Спасибо тебе... – сказал я.
И она растаяла в проеме кухонной двери.
Я остался один – и тело неожиданно налилось странной тяжестью. Сделав пару затяжек, я потушил сигарету, накрылся одеялом с головой и закрыл глаза. Уснул я почти мгновенно.
Часы пробили шесть, и я проснулся. Лампа не горела, в комнате висели густые предзакатные сумерки. Тело затекло так, что я не ощущал ни внутренностей, ни кончиков пальцев. Будто чернильные сумерки просочились сквозь кожу и своей тяжестью пропитали меня изнутри.